Основанием для предлагаемой постановки проблемы может служить ряд обстоятельств. Среди самых очевидных - известная исторической науке легенда о том, что варвары, среди которых выпало жить ссыльному римскому поэту в Причерноморье, -не кто иные, как далекие предки славян. И, следовательно, стихи, написанные Овидием в конце его жизни на языке этих варваров, - не что иное, как стихи, написанные на древнем славянском наречии. В свете этой легенды, восходящей к польским хроникам ХУ1 века, Публий Овидий Назон (43 г. до н.э. - 17 г. н.э.) оказывается первым - по крайней мере, первым знаменитым - иностранцем, освоившим язык наших далеких предков. Легенда о "сарматских" стихах Овидия, как полагают, была впервые сформулирована польскими хронистами М.Бельским и, особенно, М.Стрыйковским. Но самым важным каналом ее распространения стала не историческая книга, а "Грамматики словенския правильное синтагма" (1619) Мелетия Смотрицкого. Именно печатная грамматика церковнославянского языка, пережившая в ХVII-ХVIII вв. три издания и широко известная в славянском и неславянском православном мире, послужила популяризации легенды. Ведь предположения М.Стрыйковского превратились в "Грамматике" в учебный текст, которым открывался раздел "О просодии стихотворной":
"Матвей Стрыйковский каноник Самоитский, дей Славенских хронограф достоверный в четвертой своея хронологии книзе пишет (Овидия славнаго онаго Латинского Поэты в Сарматских народе заточении бывша и языку их совершенне навыкша) славенским диалектом за чистое его красное и любоприемное Стихи или вирши писавша" (Цит. по Кузьминова, 2000, 454).
Благодаря "Грамматике" Смотрицкого легенда приобретала для многих учащихся аксиоматический характер. Она своеобразно "освящалась", во-первых, церковнославянским языком изложения, во-вторых, печатным словом как таковым. Ясно, что в кратком, учебном, изложении эта легенда была знакома и иностранцам, изучающим церковнославянский язык, и потенциальным иностранным авторам учебников русского языкаC:\temp\Мапрял\docs\vestnik\vestnik39\info.htm1. Ее влияния и через сто лет не избежал даже М.В.Ломоносов, постигавший церковнославянскую грамоту, как известно, по Смотрицкому. Во всяком случае, уже во второй трети ХVIII века в "Письме о правилах российского стихотворства" (1735) М.В.Ломоносов не вполне отверг легенду, хотя и усомнился в ее достоверности.
Надо ли говорить, что к концу ХVIII века, когда армии "российской Августы" достигли границ империи римского Августа, когда в устье Днестра был заложен Овидиополь, популярность опального римского поэта и в Западной, и в Центральной, и Восточной Европе, и в России достигла своего пика? Тогда почти каждый из центрально-европейских и восточно-европейских народов искал чести расположить самую гробницу Овидия на своей территории. Территории эти могли простираться от австро-венгерского Подунавья на западе до воронежской лесостепи на востоке, от Полесья на севере до бассейнов Дона и Днестра на юге. Поиски гробницы Овидия стимулировали интерес к римскому поэту в русской культуре, а его ссыльная судьба и творчество стали содержанием самой русской литературы от Пушкина до Мандельштама.
Очевидно, что описания любого из перечисленных историко-культурных сюжетов достаточно для оправдания предлагаемой постановки проблемы. Но - вернем эту проблему в контекст истории (предыстории) распространения русского языка в мире.
Известно, что положение любого национального языка среди других определяется характером государственности и уровнем образованности народа - носителя этого языка. В процесс распространения национального языка за пределы обитания говорящего на нем народа вовлекается еще один важный фактор - отношение "внешнего мира" к данному народу, его земле, его языку. Речь идет о том образе страны, народа и, в конечном счете, языка, который успел сложиться у ближних и дальних соседей этого народа. Русский язык во всех этих отношениях не является исключением. Следовательно, органичной и необходимой составляющей истории распространения русского языка как иностранного в мире будет история формирования "внешнего" образа России и россиян. Если это так, то возникает вопрос, надо ли изучать "историю образа" от ее собственных начал или ограничиться тем ее фрагментом, который хронологически совпадает с появлением первых учебников русского как иностранного. Первый путь возвращает нас к античности, второй - к эпохе позднего Средневековья и Возрождения. Выбирая первый путь, мы соглашаемся считать историческим предшественником образа России и россиян сложившийся в античности образ Восточной Европы и восточных европейцев, т.е. Скифии и скифов. И это не взирая на то, что в античную эпоху славянский и ираноскифский миры еще не были идентифицированы, а славяне под своим именем в античных источниках даже не упоминались. Но мы принимаем во внимание тот факт, что в античной традиции обобщенный этноним "скифы" распространялся не только на кочевых, но и на оседлых варваров и, следовательно, на возможных предков славян, и что "Повесть временных лет", перечислив славянские племена от деревлян до хорватов, утверждает уже в ХIII в.: "си вси звахуться от Грек Великая Скуфь" (ПВЛ, т.1. 23-24). Да и новая и новейшая русская литература от Баратынского до Блока едва ли не с удовольствием приняла и поддержала эту традицию.
Но с именем "Скифия" распространились на Русь и русских те знания, мнения, оценки и ассоциации, которые сумел сформировать и - что для наших целей особенно важно - сформулировать античный мир относительно скифов. Причем в силу глубокой и принципиальной традиционалистичности античной письменной культуры, в силу господства в ней принципа мимезиса, эти знания, мнения, оценки и ассоциации становились стереотипными - повторяющимися, устойчивыми, живучими. Это и позволило им продержаться в западноевропейской книжной традиции вплоть до ХУ1-ХУП вв., т.е. до времени "открытия" Московии Западной Европой и появления первых учебников РКИ. Все это и позволяет нам обращаться к античным источникам в поисках основ формирования образа земли наших предков и их самих. Разумеется, историю формирования образа Восточной Европы и восточных европейцев в античной традиции следовало бы начинать с Гомера и Геродота, но мы сосредоточимся на Овидии в надежде, что, в силу обозначенных выше особенностей античной книжной культуры, он вернет нас и к тому, и к другому.
Широкая известность Овидия в русской культуре избавляет нас от необходимости излагать все перипетии его судьбы. Подчеркнем лишь релевантные для наших дальнейших выводов. Публий Овидий Назон, наряду с Вергилием и Горацием, - один из трех столпов золотого века римской поэзии. Но единственная из трех жертва этого века. Певец утонченной любви и галантности, любитель книг и комфорта, римский домовладелец (его дом - рядом с Капитолием) и дачевладелец (его дача - на берегу Тибра), счастливый семьянин, окруженный сонмом друзей, - это Овидий до 8 г. н.э. Отверженный и сосланный самим принцепсом Августом на северо-восток империи, в скифскую дикую глушь, забытый многими друзьями, лишенный элементарных бытовых удобств и книг, живущий в полуварварском окружении, - это Овидий в последние десять лет своей жизни изгнанника (8-17 гг. н.э.).
Однако Рим продолжает любить своего ссыльного поэта. Его книги изъяты из библиотек, но его стихи продолжают читать, переписывать и исполнять в театрах. Из дальних припонтииских краев опальный поэт продолжает присылать в Рим рукописи: до 12 г. опубликованы все 5 книг "Скорбных элегий". До 16 г. - 3 из 4 книг "Писем с Понта". Адресаты его ссыльных элегий - не просто грамотные римляне, но высокообразованные книжники, часто - поэты-дилетанты, готовые воспринимать и способные распространять его идеи и образы. "Письма с Понта" часто адресованы уже даже не друзьям и ровесникам поэта, а их детям, т.е. следующему поколению римлян. Степень влияния Овидия на представления своих сограждан о мире оставалась весьма высокой и в последние годы его жизни. Впрочем, он был твердо уверен и в своей посмертной славе: "Но средь бескрайних племен разнесутся мои возвещанья,/...Будут на целый мир жалобы слышны мои/...Что ни скажу, полетит далеко на восток и на запад/Отзвуком громким в веках каждый отдастся мой стон./ ("Скорбные элегии", IV, 9, 19-24 пер. С.Ошерова2.).
Поэт не ошибся. В Средние века он будет считаться вторым поэтом после Вергилия. Данте поставит его рядом с Гомером и Горацием. Эпоха Возрождения будет им восторгаться. И с Веком Просвещения он встанет наравне. Все это обеспечит вечную жизнь его образам, в том числе и образу места и мира его ссылки. Но каков же этот образ? И образ ли это? Ответы на эти вопросы заключены в самих стихах Овидия.
Преимущества Овидия как одного из "соавторов" античного образа Восточной Европы и восточных европейцев кажутся неоспоримыми и уникальными: он - очевидец. Значит, сила и выразительность созданного им образа места - в прямой, пусть и поэтически гиперболизированной, констатации непосредственно наблюдаемого? В ней -безусловно, но не только в ней. Анализ показывает, что поэт не просто констатирует увиденное, но постоянно включает его в универсальный культурный контекст. Этот знакомый каждому образованному римлянину контекст у Овидия восходит к Гомеру, нисходит - к варварам. Уже в первой книге "Скорбных элегий" поэт противопоставляет свои странствия странствиям самого Одиссея: "Многие годы Улисс на малом скитался пространстве, /...Я же, проплыв по морям, где не наши созвездия светят,/... Роком к сарматской земле, к гетским прибит берегам/". (C.,1, 5, 59-63, пер. С.Шервинского).
Но Овидий не был бы Овидием, первым, как считают, гуманистом античности, если бы к этому универсальному ситуационному противопоставлению не добавил "человеческий фактор": "Полно описывать вам, ученым поэтам, невзгоды/ Странствий Улиссовых: я больше Улисса страдал". (С., 1, 5, 57-58, пер. С.Шервинского).
Это своеобразное введение в свою поэтическую эпопею Овидий будет постоянно развивать и подкреплять то ссылками на Гомера, то аналогией с мифическими сюжетами и героями, то пересказом сюжета "Ифигении в Тавриде" Еврипида, то намеками на образы Вергилия, а возможно, и на свои собственные: ведь уже в "Метаморфозах", написанных Овидием до ссылки в Томы, встречается образ Скифии, восходящий, по-видимому, к Геродоту. (Подр. см. Подосинов, 1985, 157). Именно в таком знакомом для античного читателя культурном контексте и предъявляет Овидий образ места и мира своей ссылки. Ведущими и постоянными мотивами его "понтийских" стихов становятся страдания изгнанника и мольбы к Августу о прощении и возвращении в Рим.
Эти мотивы реализуются последовательно, если не навязчиво, через образы мира природы и мира культуры, через постоянное - явное или скрытое - противопоставление покинутого (римского) и обретенного (варварского) миров природы и культуры.
Среди ведущих черт обретенного мира природы оказываются у Овидия следующие: 1) удаленность от Рима, "конец света" ("Я же томлюсь вдалеке, там, кончается свет", "Маюсь в ... отдаленнейшей области света", "... лежу за пределами стран и народов"); 2) бессолнечность, пустынность земли, скудость природы ("... мрак и безлюдье", "здесь же нагие равнины"; 3) всепроникающий вечный холод ("А на сарматских брегах царствует вечный мороз", "Оледенев на ветру, вечным становится снег", "Обожженный седым холодом степи простор", "Выжженный стужею край"). Самым выразительным для римлянина образом скифского холода становится замерзающее вино: "Сами собой стоят, сохраняя объемы кувшинов, / Вина; и пить ихдают не по глотку, а куском". (С., III, 10, 23-24, пер. С.Шервинского). Впрочем, этот образ у Овидия - не только свидетельство, но и заимствование: он встречается уже в "Георгиках" Вергилия. А через 13 веков не без влияния понтийских элегий Овидия вечный холод и лед станут характеристиками ада в "Божественной комедии" Данте. Эти же характеристики окажутся среди ведущих и в описании природы Московии, увиденной глазами западноевропейских наблюдателей в XV-XVII вв. (Подр. см. Милославская, 2002, 78).
Среди черт обретенного мира культуры поэт настойчиво выделяет следующие: 1) необработанность ("неокультуренность") земли ("Прозябать мне в стране, и плодов и гроздей лишенной", "... не налегают на плуг, землю не пашет никто", "Здесь не увидишь в полях голые плечи жнецов"); 2) отсутствие дорог и портов ("Эта страна далеко лежит от всякой дороги", ".. тихих пристаней нет для иноземных судов"; 3) плохие бытовые условия ("Пресная даже вода для нас - завидная сладость", "дом неудобный, еды не найдешь, подходящей больному";) чуждое в культурном отношении окружение ("А на людей погляжу - людьми назовешь их едва ли, ... Ни бороды, ни волос не подстригает рука", "Вдосталь книг не найду, какие манят и питают", "Только здесь нет никого, кому я стихи почитал бы". Подобные же особенности будут подчеркивать иностранцы, "открывшие" Московию в ХV-ХVII вв.: удаленность от Западной Европы, отсутствие дорог, бытовые неудобства жизни, внешнее несходство "московитов" с собой (Подр. см. Милославская, 2001, 78).
Но как в образе мира причерноморской природы ведущим оказывается мотив холода, так в образе мира культуры - мотив страха перед воинственными задунайскими варварами. Это выражено у Овидия явно и по-своему системно: "Мучит меня здесь больше всего не всегдашняя стужа,/ Не обожженный седым холодом степи простор,/ Даже не то, что латынь устам дикарей незнакома,/ И что над греческим верх выговор гетов берет,/ Но что плотным кольцом меня окружают сраженья,/ Что и за тесной стеной трудно спастись от врагов". (C., Y, 2, 65-70, пер. С.Ошерова). Это, впрочем, не мешает поэту увидеть стойкость, выносливость, неприхотливость варваров как воинов. И именно эти качества отметят через века иностранцы и в русском ("московитском") воинстве.
И тема понтийской природы, и тема культуры представлены у Овидия в динамике. Но если первая развивается от образа "другой природы" к образу "другого мира" и, наконец, "другого космоса" 3., то вторая - от полного неприятия инакости "другого" культурного мира" через неизбывное страдание к частичному смирению, а от него - к частичному примирению с этим миром. Убедительнее всего эту культурную динамику можно проследить на семантической цепочке именований языка варваров и отношения к нему у Овидия.
Если в первых элегиях поэт решительно утверждает: "Ни на каком языке не могу
говорить с дикарями", то в конце третьей книги "Скорбных элегий" язык варваров уже
определен, хотя и через гипероним, как "понтиискии", но неприятие его весьма ощутимо:
"Уши оглушены и фракийской молвою, и скифской,/ Чудится, скоро стихи стану по-
гетски писать". (C., III, 14, 47-48, пер. Н.Вольпина).
В конце пятой книги "Скорбных элегий" намечается даже известное, хотя и невольное, примирение с варварским языком: "Сам я, римский поэт, нередко - простите, о Музы! -/ Употреблять принужден здешний сарматский язык". (C., 7, 55-56). Наконец, в предпоследней книге "Писем с Понта" звучит уже почти спокойное утверждение: "Знаю и гетский теперь я, и сарматский язык". (П., III, 2, 60, пер. З.Морозкиной). От этого утверждения один шаг - и целая книга стихов! - до признания: "Даже я - стыдно сказать! - написал посланье по-гетски./ В наш уложив размер варваров трудную речь./ Можешь поздравить: стихи понравились; дикие геты/ Стали поэтом меня с этой поры величать". (П., 1У, 13, 20-22, пер. Н.Вольпина). И именно это признание поэта послужило основой позднейшей легенды о его гетских (сарматских, славянских?) стихах, с упоминания о которой мы начали наши рассуждения.
Возвращаясь к роли Овидия в истории формирования образа земли наших возможных предков и их самих, надо с казать что, какое бы определение образа мы ни взяли, будь то философское или эстетическое, Овидиевы образы припонтийской земли и ее насельников будут этому определению отвечать.
Что для наших целей важно, эти образы будут представлять собой отрицательно окрашенные сущности и относительно природы, и относительно культуры, и относительно людей. С каждым новым изданием произведений поэта эти образы становились все более широко известными, устойчивыми и, в конце концов, популярными. Нет сомнения, что они влияли на представления о Восточной Европе и восточных европейцах всех, кто писал об этом крае и после Овидия. Но только ли талантом Овидия и драматизмом его судьбы определялась сила и выразительность его образов? Ответ на этот вопрос можно попытаться найти, если рискнуть охарактеризовать понтийские элегии поэта с точки зрения теории речевого воздействия и теории имджеологии (См. подр. Почепцов, 2002). С этой точки зрения то, что классические филологи трактуют как обилие "общих мест" и "повторов" у позднего Овидия и на этом основании считают ссыльные стихи поэта более слабыми, чем ранние, можно трактовать как неоспоримое достоинство. Ведь цель Овидия была - воздействовать на своих адресатов: умолить о помиловании Августа, уговорить друзей помочь ему, разжалобить жену, растрогать каждого читателя "стоном" о своих страданиях. И этой цели поэт пытается добиться именно с помощью "общих мест" и повторов. Первые можно, в свете теории имиджеологии, трактовать как прием позиционирования, т.е. превращения отображаемого объекта из чужого в знакомый на выгодных для адресанта условиях. Эту функцию и выполняют отсылки к прецедентным (общеизвестным) текстам и ситуациям античной культуры. Овидиевы повторы - минимум образных элементов в максимуме сочетаний (Ср. Гаспаров, 1978) - обеспечивают другой известный имиджеологии прием - прием вербализации объекта - яркое, красочное, запоминающееся его описание в целях воздействия на адресата. Повторы же - важный прием акцентирования информации, к которому прибегают, чтобы высветить, подчеркнуть информацию, нужную и выгодную для адресанта. Наконец, самый, пожалуй, важный для воздействия на адресата прием - прием эмоционализации информации об объекте. Даже те немногие примеры, к которым мы сумели обратиться, демонстрируют совершеннейшую реализацию этого приема едва ли не в каждом стихе Овидия. Возможно, что и это - невольное, но гениальное - соответствие образов Овидия современным критериям имиджеологии сыграло свою роль в их распространенности и устойчивости. И оно же, по-видимому, помешало ученым-историкам однозначно отнестись к понтийским элегиям Овидия как к источнику по истории Восточной Европы (См, подр. Подосинов, 1985).
Итак, можно говорить, разумеется, достаточно условно, что Овидий если не заложил, то утвердил довольно прочные основания для создания отрицательного образа Восточной Европы и восточных европейцев и, следовательно, - в той или иной мере -Руси и русских4. Но опальный римский поэт сделал это, во-первых, неумышленно, во-вторых, - талантливо. Обстоятельства и цели создания текстов, в которых этот образ зафиксирован, сообщили ему крайнюю меру субъективности и навязчивости, которая и превратила этот образ в имидж. Что же касается "меры отрицательности", то на фоне образа России и россиян в произведениях самой русской литературы нового и новейшего времени Овидиева "мера" явно померкла. С другой стороны, край Овидиевой ссылки был полностью реабилитирован в стихах другого гениального ссыльного поэта: Александр Пушкин, как известно, увидел в этом крае - рай: "Я повторил твои, Овидий, песнопенья,/ Я их печальные картины поверял;/... Изгнание твое пленяло втайне очи,/ Привыкшие к снегам угрюмой полуночи./ Здесь долго светится небесная лазурь, / Здесь кратко царствует жестокость зимних бурь". (А.С.Пушкин "К Овидию", 1822)
Удивительно ли, что сосланные или высланные русскими императорами, русские поэты и писатели не просили властителей о помиловании? И этим они резко отличались от Овидия. Симптоматично, что на это отличие почти сто лет назад обратил внимание иностранный исследователь и преподаватель русского языка и литературы как иностранных Георг Брандес.
Возможно, именно к Руси можно отнести известные слова Ф.Петрарки, наблюдавшего "скифов" в Венеции в 1367 году: "Давнишни несчастья Греции, но бедствия скифов новы. Откуда недавно морем годовые запасы хлеба везли в Венецию, оттуда идут корабли, груженные рабами..." и именно Овидия вспоминает Петрарка в связи со Скифией и скифами (Петрарка, 1980, 354).
1. В частности, неоспоримо знакомство с "Грамматикой" Смотрицкого иностранного автора первой печатной грамматики русского языка "Grammatica Russica" (1696) Г.В.Лудольфа.
2. В частности, неоспоримо знакомство с "Грамматикой" Смотрицкого иностранного автора первой печатной грамматики русского языка "Grammatica Russica" (1696) Г.В.Лудольфа.
3. В частности, неоспоримо знакомство с "Грамматикой" Смотрицкого иностранного автора первой печатной грамматики русского языка "Grammatica Russica" (1696) Г.В.Лудольфа В частности, неоспоримо знакомство с "Грамматикой" Смотрицкого иностранного автора первой печатной грамматики русского языка "Grammatica Russica" (1696) Г.В.Луд
С.К.Милославская (Москва)
Литература: